Бесстыдник.
«Бесстыдник» – рассказ Николая Лескова, написанный в 1877 году и впервые опубликованный в окончательной редакции в 1890 году в собрании сочинений (цикл «Рассказы и воспоминания»).
Краткое содержание повести
Рассказчик, командир судна, два флотских офицера, штурман и старый моряк Порфирий Никитич, после морского шторма, «упорядочив себя», начинают разговор о морской стихии и ее влиянии на характер человека: «Разумеется, среди моряков море нашло себе довольно горячих апологетов, выходило, что будто море едва ли не панацея от всех зол, современного обмеления чувств, мысли и характера». Порфирий Никитич делает вывод о том, что «обращение в морской стихии» может поправить любой характер, настаивая на том, что это сказал «один исторический мудрец». Собеседники просят его подробнее рассказать эту историю.
Порфирий Никитич рассказывает следующее. Вскоре после Крымской войны на вечере у Хрулёва, собравшиеся моряки под впечатлением книги «Изнанка Крымской войны» обсуждают страдания, перенесенные ими в севастопольской обороне. «Главным образом книга обличала воровство и казнокрадство тех комиссариатщиков и провиантщиков, благодаря которым нам не раз доводилось и голодать, и холодать, и сохнуть, и мокнуть». Герой рассказа возмущается и «обличает» настолько громко, что его сосед по столику черноморский капитан Евграф Иванович начинает его стыдить, так как за их спинами как раз и сидит один из таких провиантщиков. Но Порфирий Никитич не унимается, а продолжает говорить еще громче.
Хозяин вечера приглашает гостей к ужину, а герою рассказа предлагает познакомить его с провиантщиком Анемподистом Петровичем, которого тот и пытался задеть, но безрезультатно, что его еще больше злило. На знакомство Порфирий Петрович не соглашается. А в это время у стола Анемподист Петрович расхваливает семгу, рассказывая, что и во время севастопольской обороны провиантщики не хуже ели. Это в такой степени возмущает Порфирия Никитича, что он даже плюет в негодовании и уже собирается отойти от стола, как вдруг к нему обращается сам Анемподист Петрович. Тут и начинается спор двух героев (моряка Порфирия Никитича и провиантщика Анемподиста Петровича) о природе русского человека, который и составляет главный интерес рассказа.
Бесстыдник (рассказ)
«Бессты́дник» — рассказ Николая Лескова, написанный в 1877 году и впервые опубликованный в окончательной редакции в 1890 году в собрании сочинений (цикл «Рассказы и воспоминания»).
Содержание
История публикации
Первоначальный текст рассказа не сразу получил такое название и подвергся ряду значительных изменений. В первой редакции рассказ назывался «Морской капитан с Сухой Недны. Рассказ entre chien et loup (Из беседы в кают-компании)» и был напечатан в 1877 году в февральском и мартовском «Ежемесячном прибавлении морской газеты „Яхта“». [1]
В 1887 году Лесков предложил для «Дешёвой библиотеки» (Лесков в то время был в дружеских отношениях с С. Н. Шубинским (1835—1913), к которому перешли дела «библиотеки» после А. С. Суворина несколько своих рассказов, в числе которых был и этот рассказ, но уже под другим названием — «Медный лоб» и в значительном сокращении. В письме от 4 мая Лесков писал Шубинскому: «Рукописную копию рассказа, напечатанного в морском журнале, прилагаю. Название ему переменю, п. ч. „Медный лоб“ есть рассказ у кого-то другого, и „Бесстыдник“ заманчивее. Печатать надо до того места, где означено, до оборота 12-го листка. Остальное неудачно и не хорошо».
Таким образом, перед тем, как получить название «Бесстыдник», рассказ некоторое время назывался «Медный лоб». Перед исследователями в настоящий момент стоит вопрос о том, существовала ли отдельная рукописная копия «Медного лба». Кроме изменения названия, Лесков убрал вторую часть рассказа, повествующую о неудачном сватовстве Порфирия Никитича и причинах, побудивших его стать моряком.
Через три года, в 1890 году, этот рассказ под тем же названием («Бесстыдник») и в том же сокращении (без второй части), но с незначительными изменениями, был внесен Лесковым в VI том издания собрания его сочинений. [1]
Кроме значительного сокращения, изменению подвергся и текст той части «Морского капитана…», которую Лесков оставил.
Краткое содержание
Рассказчик, командир судна, два флотских офицера, штурман и старый моряк Порфирий Никитич, после морского шторма, «упорядочив себя», начинают разговор о морской стихии и ее влиянии на характер человека: «Разумеется, среди моряков море нашло себе довольно горячих апологетов, выходило, что будто море едва ли не панацея от всех зол, современного обмеления чувств, мысли и характера». Порфирий Никитич делает вывод о том, что «обращение в морской стихии» может поправить любой характер, настаивая на том, что это сказал «один исторический мудрец». Собеседники просят его подробнее рассказать эту историю.
Порфирий Никитич рассказывает следующее. Вскоре после Крымской войны на вечере у Хрулёва, собравшиеся моряки под впечатлением книги «Изнанка Крымской войны» обсуждают страдания, перенесенные ими в севастопольской обороне. «Главным образом книга обличала воровство и казнокрадство тех комиссариатщиков и провиантщиков, благодаря которым нам не раз доводилось и голодать, и холодать, и сохнуть, и мокнуть». Герой рассказа возмущается и «обличает» настолько громко, что его сосед по столику черноморский капитан Евграф Иванович начинает его стыдить, так как за их спинами как раз и сидит один из таких провиантщиков. Но Порфирий Никитич не унимается, а продолжает говорить еще громче.
Хозяин вечера приглашает гостей к ужину, а герою рассказа предлагает познакомить его с провиантщиком Анемподистом Петровичем, которого тот и пытался задеть, но безрезультатно, что его еще больше злило. На знакомство Порфирий Петрович не соглашается. А в это время у стола Анемподист Петрович расхваливает семгу, рассказывая, что и во время севастопольской обороны провиантщики не хуже ели. Это в такой степени возмущает Порфирия Никитича, что он даже плюет в негодовании и уже собирается отойти от стола, как вдруг к нему обращается сам Анемподист Петрович. Тут и начинается спор двух героев (моряка Порфирия Никитича и провиантщика Анемподиста Петровича) о природе русского человека, который и составляет главный интерес рассказа.
Персонажи
Основная проблематика
Предмет спора в рассказе — природа русского человека (шире, на более высоком смысловом уровне — проблема природы человека вообще). Каждый герой имеет свою точку зрения на этот «предмет» и, как оказывается, совсем непохожую на мнения других, на этой почве рождается спор. Н. С. Лесков выстраивает рассказ так, что и читатель невольно становится соучастником этого «дискурса» и оказывается перед необходимостью задуматься о себе самом как о представителе нации, как о представителе целого народа, то есть рассказ пробуждает в читателе национальное самосознание, актуализирует знания и представления человека о себе как части некоего единства.
Автор в свою очередь предлагает читателю три варианта решения этого вопроса, явленных в точках зрения трех персонажей рассказа, которые, с одной стороны, различны во всех отношениях, а с другой, их объединяет одно — они русские.
Порфирий Никитич, исходя из своего жизненного опыта и под влиянием определенного настроения, говорит о несправедливости устройства русской жизни, где честному, но обычно бедному человеку нет места, потому что он не умеет обманывать, воровать, не всегда может высчитать и отстоять свою выгоду, но при любых обстоятельствах останется честным человеком, в то время как, по его мнению, совсем иначе обстоит дело с «бесстыдниками», обманщиками и ворами, такими как Анемподист Петрович, которые даже в самых тяжелых и страшных обстоятельствах, таких как война, всегда смогут достать себе отличной семги и пить шампанское с квасом.
Анемподист Петрович, не согласившись с таким «несправедливым» разделением русских людей на героев и воров, как истинный патриот, у которого слово «русский» не сходит с губ, даже больший патриот, чем Порфирий Никитич, который во время Крымской войны с солдатами и офицерами голодал и «кровь свою как бурачный квас из втулки в крымскую грязь цедил», заступается и стоит за всех своих соотечественников, утверждая, что «русские как кошки: куда их ни брось — везде мордой в грязь не ударятся, а прямо на лапки станут; где что уместно, так себя там и покажут: умирать — так умирать, а красть — так красть». Хрулев, ориентируясь на практическую сторону жизни, именно в Анемподисте Петровиче видит «чисто русского человека», который «далеко вглубь видит и далеко пойдет».
На внешнем уровне, перед читателем разворачивается спор между Порфирием Никитичем и Анемподистом Петровичем, в котором последний, поддержанный «публикой», одерживает верх. Но на внутреннем, более глубинном уровне, это не спор, а диалог (в какой-то мере даже диалектика) жизненного опыта, мнений и точек зрения, в каждой из которых есть зерно истины, но есть и несомненная доля того, с чем можно не согласиться.
«Загадкой», которую поставил и перед читателями, и перед исследователями автор, является точка зрения его самого на предмет спора. На чьей же стороне автор? Или он имеет свое особое мнение? Что он хотел донести до читателя?
О чем рассказ бесстыдник
Одна из особенностей реализма заключалась в том, что читателю самому предлагалось приходить к тому или иному заключению или к той или иной оценке изображаемого. С этой целью автор очень часто маскировался рассказчиком, который обычно избирается из людей простоватых, как бы не понимающих значения рассказываемого. Читатель домысливал за рассказчика.
Образ рассказчика, будь то Белкин в повестях Пушкина, Максим Максимыч в «Герое нашего времени» Лермонтова, хроникер или подросток Долгорукий у Достоевского, всегда в каком-то отношении ниже не только автора, но и читателя. Читатель, таким образом, испытывает и некоторое удовлетворение, догадываясь как бы самостоятельно и ощущая себя выше рассказчика.
В противоречии с этой простоватостью рассказчика находится его искусство рассказывания, без которого и не могло бы существовать художественного произведения. Однако условие игры требует, чтобы читатель как бы не замечал этого искусства.
Решение и оценка рассказываемого в какой-то мере обычно подсказывается читателю стоящим за спиной рассказчика автором. Читатель чувствует точку зрения автора, как бы он ее ни маскировал.
Очень интересный феномен маскировки нравственной оценки рассказываемого демонстрируют нам многие произведения Н. С. Лескова. У него также очень часто существует «ложный» повествователь, но рассказ повествователя пересказывается третьим лицом, которое можно признать за автора. Однако этот автор снова «ложный» и дает совершенно неверную этическую оценку рассказываемому (этическая оценка раскрываемого играет большую роль в произведениях Лескова). Благодаря этой явно неверной и, я бы сказал, провокативной оценке, подсказка автора не воспринимается. Читателю кажется, что он, вопреки автору, дает совершенно самостоятельную оценку случившемуся. Это своего рода сюжетная «ложная разгадка», о которой писал Виктор Шкловский *<< См.: Шкловский В. О теории прозы. М.; Л., 1925. С. 105 и след, >>, с тем только различием, что сюжетная «ложная разгадка» у Виктора Шкловского затем исправляется самим автором, а ложную моральную оценку событиям исправляет читатель как бы самостоятельно.
Поясню свою мысль на рассказе Н. С. Лескова «Бесстыдник». Мне придется в общих чертах пересказать этот короткий рассказ, чтобы сделать понятным, в чем заключается провокативная функция «ложного автора»,
«Ложный автор» рассказывает историю, якобы слышанную им в кают-компании на одном утлом суденышке после перенесенной бури.
Повествователь, рассказ которого пересказывает автор, стремится пояснить своим повествованием ту мысль, что человек ведет себя так, как ему определено его службой: геройствует, когда это подсказывается его военной или морской службой («мундиром»), и ворует, когда это позволяет его служебное положение.
Автор предваряет рассказ своего рассказчика, «старого моряка» Порфирия Никитича, уверением, что он сам вынужден был целиком согласиться с моральным выводом Порфирия Никитича. Это парадоксальное и загадочное согласие и вызывает повышенный интерес читателя, так как читатель в течение всего многоэтажного повествования ждет: как же будет оправдано воровство, да еще так, что с ним должен был согласиться герой Севастопольской кампании, человек, безусловно, не только честный, но, как выясняется, и пострадавший со всей русской армией от этого воровства.
Порфирий Никитич рассказывает, как он однажды очутился в почтенном обществе, довольно большом и пестром, но в котором оказались и несколько «наших черноморцев», которые познакомились с хозяином дома «в севастопольских траншеях» в войну 1855—1856 гг. Среди присутствовавших оказался и интендант, чье незаконно приобретенное богатство всячески подчеркнуто его грузной, отталкивающей внешностью, всеми дурными манерами нувориша, необыкновенной толщины бумажником, набитым сторублевками. В его присутствии рассказчик Порфирий Никитич пространно и громко возмущается воровством интендантов. Старый интендант продолжает невозмутимо играть в карты, не обращая никакого внимания на оскорбления, которые ему наносит Порфирий Никитич, а в конце концов вынужденный к тому прямым к нему обращением Порфирия Никитича, произносит нравоучение, с которым принужден согласиться и Порфирий Никитич, и все присутствующие, в том числе и старые обворовываемые интендантами черноморцы, проливавшие кровь в севастопольских траншеях, а в конечном счете и автор.
Что же это за мораль, с которой соглашается и сам мнимый автор, пересказывающий рассказ Порфирия Никитича?
От этого заявления вора-интенданта Анемподиста Петровича все присутствующие (заметим — даже и те, что сражались в траншеях) « пришли в ужасный восторг от его откровенности и закричали: „Браво, браво. » »
Создается впечатление, что интендант-вор высказал необыкновенно мудрую мысль. Рассказ заключается словами Порфирия Никитича, с которыми молчаливо соглашается и автор: « Ну, понятно, я после такого урока оселся со своей прытью и. откровенно вам скажу, нынче часто об этих бесстыжих речах вспоминаю и нахожу, что бесстыдник-то — чего доброго — пожалуй, был и прав ».
Итак, «бесстыдник», но «прав»! Откровенно циничный взгляд признается правильным, хотя и с некоторым реверансом, признанием его правильным только «чего доброго», но не безусловно.
Читатели понимают различие Порфирия Никитича и Лескова, но различие автора, пересказывающего рассказ Порфирия Никитича, и Лескова совсем не обозначено. Читателю надо самому разобраться в аргументации «бесстыдника», раз уже первые двое признают его правым.
Разобраться в этом не так уж в конце концов трудно. Во-первых, «бесстыдник» допускает совершенно явную логическую ошибку — преувеличение тезиса своего оппонента. Порфирий Никитич отнюдь не утверждал, что все русские люди делятся на героев и воров. Речь шла только о севастопольском войске, и то, я думаю, интендантов там было вовсе не половина, а едва двадцатая — тридцатая часть. Во-вторых же, тезис об оскорблении всех русских Порфирием Никитичем в условиях сохранявшегося еще николаевского режима *<< Как указал мне в частном письме И. В. Захаров, рассказ написан не ранее 1858 г., так как герои его обсуждают книгу, которая вышла тогда, «Изнанка Крымской войны», а она появилась в начале 1858 г. >> был откровенной политической провокацией. Порфирию Никитичу подобного рода обвинение угрожало арестом.
Если со стороны интенданта циническая речь его была политической провокацией, то в плане литературном отождествление авторской точки зрения с точкой зрения интенданта следует рассматривать как провокативную мораль. Эта авторская «провокация» должна заставить читателя задуматься и не только не признавать этого высказывания, но прийти к прямо противоположным выводам: отвергнуть и тезис интенданта, и всю систему, порождающую такое легкое и «мундирное» поведение казнокрадов,— только одень героя в мундир интенданта, и вор готов.
Такой провокативный прием встречается в произведениях Н. С. Лескова нередко. Доводя до абсурда этику разного рода чиновников, их бюрократических способов действия, Н. С. Лесков оставляет своих читателей самим разбираться в том, что хорошо и что плохо, создавая тем самым поразительно острые ситуации и разыгрывая ложный конфликт со своими читателями.
В связи со всем сказанным и возвращаясь к рассказу «Бесстыдник», хотелось бы предложить читателю одно любопытное наблюдение. «Наивный» рассказчик Порфирий Никитич наивен только в своих этических выводах, но, как уже мною было сказано, подобного рода подставные рассказчики вразрез со своей внешней простоватостью вовсе не простоваты как художники. Рассказ Лескова «Бесстыдник» написан после «Севастопольских рассказов» Толстого, после его кавказских рассказов, описывающих поведение героев во время сражений. И вот замечательно, что вор-интендант Анемподист Петрович, осыпаемый градом обвинений со стороны Порфирия Никитича, ведет себя точь-в-точь по этикету толстовских военных героев. И это необыкновенно значительно, если принять во внимание, что речь в рассказе идет об описанной Толстым Севастопольской кампании, с одной стороны, а с другой — что ложная мораль рассказа заключается в том, что воры-интенданты тоже «герои», только поставленные «у другого дела» и одетые в другие мундиры.
Анемподист Петрович невозмутим во все время словесной его «бомбардировки» — занят своим делом: игрой в карты, а затем, начав отвечать, занят не менее прозаическим делом — пережевыванием и смакованием превосходной семги, что сказывается даже в том, как он говорит, как растягивает слова. Жующий рот героя и у Толстого — один из приемов передачи «простоты и правды» военного геройства.
Обращу внимание на следующие детали изображения героев в «Севастополе в августе 1855 года». Первая же встреча с севастопольскими солдатами: « Два пехотных солдата сидели в самой пыли на камнях разваленного забора, около дороги, и ели арбуз с хлебом.
— Далече идете, землячок? — сказал один из них, пережевывая хлеб. »
Далее подчеркивается наслаждение едой:
« — В городу, брат, стоит, в городу,— проговорил другой, старый фурштатский солдат, копавший с наслаждением складным ножом в неспелом, белесом арбузе. »
Нечто похожее на рассуждения лесковского интенданта слышится в следующих словах одного из севастопольских офицеров:
« — Ведь вы сами рассудите, господин смотритель,— говорил с запинками другой, молоденький офицерик,—нам не для своего удовольствия нужно ехать. Ведь мы тоже, стало быть, нужны, коли нас требовали. А то я, право, генералу Крамперу непременно это скажу. А то ведь это что ж. значит, не уважаете офицерского звания ».
Сравните и следующие слова самого Толстого, которыми он объясняет поведение одного трусоватого офицерика: « Он действительно бы был героем, ежели бы из П. попал прямо на бастионы. »
Следует еще отметить, что действие очерка Л. Толстого не только развертывается на фоне чаепитий, еды борща и пр., но и на фоне карточной игры и ее «последствий», нужды в деньгах, лихоимства «величественных» обозных офицеров и пр.
Значит ли это, что рассказ Лескова следует рассматривать как его непосредственный отклик на «Севастополь в августе 1855 года»?
Человек живет словами. Часть 5. (Лесков Н С)
С другой стороны, образы праведников возникают у Лескова в ответ на потребность в идеале. Они порождены способностью искусства восполнять действительность, добавлять в нее недостающее, воплощать мечту. Этому служат воображение художника, его творческая фантазия. И в известной мере образы лесковских праведников — это художественная утопия. Не случайно эти образы заставляли сравнивать творчество писателя с «иконописью» (М.
Горький), а его самого называть «изографом». Иконописные лики прежде всего идеальны, сколько бы ни пытаться разглядеть в них реальный характер.
Лесков находит такое соотношение между реальным и идеальным, которое позволяет ему и не поступаться правдой и не отказываться от веры в лучшие возможности русской жизни. Его поиск практического воплощения идеала в действительности был тем благороднее и труднее, что сопровождался анализом и основывался на знании. Велик был соблазн увидеть в праведнике спасение и успокаивающий выход: раз есть эти рыцари добра, раз не оскудевает ими русская земля, то можно ни о чем не беспокоиться, на них положиться. Но Лесков не удовлетворился этой легкой надеждой, не отмахнулся от вопросов: что может человек в условиях реальности? Что значит этот островок-одиночка среди ее необозримых пространств? Можно ли все основывать на чуде праведнического служения?
Утопия включена у писателя в «драму жизни», воплощена в «коловратности» каждодневного существования. Сам праведник и в собственном характере и в судьбе их выражает. Все испытания выдержал солигаличский квартальный Рыжов, в том числе и проверку властью. «Великое обуздание» имел он своим потребностям. Прожил он до возраста патриарха — ста лет — и оставил «па себе память героическую и почти баснословную». Однако есть а повести раздумье, кто бы мог выйти из молодого Алексашки Рыжова: «мог бы выйти поэт вроде Бориса или Кольцова», но «из него вышел только замечательный чудак «Однодум». Повествование демонстрирует «образцы» «его задохнувшейся в тесноте удивительной силы». Рукопись же его пророчеств издержана, вероятно, «при какой-нибудь уездной реставрации на оклейку стен». В истории встречи Ланского видна не только нравственная непреклонность героя, но и его зависимость от общепринятого. В фарсовом изображении скороспелого городничего в чужом мундире и с окрашенным задом не столько утверждение героя, сколько грустная, хотя и дружелюбная, ирония над ним. В характере Рыжова соединяются рассудок с предрассудком, в судьбе — нелепое и героическое. Чудачество — не форма лишь подачи образа праведника, но и условие бытия его в жизни. История Рыжова в состоянии опровергнуть мнение автора: «Не хорошие порядки, а хорошие люди нужны нам». Замечательный человек Александр Афанасьевич Рыжов! Если бы по нему и «порядки».
Но от общественного состояния, от социальной системы зависят и другие подвижники, даже не связанные прямо с государственной службой. К самым драматическим страницам «Жити я одной бабы» относится рассказ о преследовании Крылушкина местными властями. Праведник не только не застрахован от притеснений в пределах полицейской системы, но и неминуемо вступает с ней в конфликт, хотя сам наиболее беззащитен перед ней. Не в состоянии он и защитить тех, кого опекает. Праведники попадают порой даже в более сложную зависимость от носителей зла, чем обычные люди. Об этом говорят взаимоотношения Голована с мужем Павлы, издевающимся над ним, помыкающим им.
Идеальные герои в мире Лескова, по словам писателя, служат «выражением праведности всего нашего умного и доброго народа». Голована народ «выделил» из себя как «избранника», нужного всем. И пусть есть противоречия в точке зрения «ограниченной народной наивности», все-таки если человек не жалеет «теплой крови Евоей за народушко», «изболясь за людей», неизбежно к нему «большое народное тяготение». Праведник — опора независимого от официальной идеологии мирского сознания, хранитель сокровенной этики простых людей. И своими «положительными типами» Лесков «как бы поставил целью себе ободрить, воодушевить Русь, измученную рабством» (М. Горький).
А вместе с тем бодрая сила лесковского художества и в том, что оно дает не только идеальные образцы, но и их реальную подоплеку. Утопия праведничества возникает в творчестве писателя как продолжение его мысли о российских обстоятельствах. Его проповедь неотделима от лукавой или горькой усмешки, пафос поддержан иронией, мечтание соединяется с исследованием.
О чем бы ни шла речь на лесковских страницах, всегда она о русском человеке, об отпущенных ему возможностях, о поставленных ему пределах. Вопрос о национальном характере выходит у писателя на первый план. В этом он созвучен Гоголю, Гончарову, Островскому, тогда как Толстой и Достоевский — при всем их внимании к национальному бытию — рассматривали русского человека по преимуществу как представителя всего человечества. Лескова интересует в первую очередь то, в чем русская жизнь непохожа на уклады других наций. Он занимается испытанием национального характера, дает его продуманную «феноменологию». Для него бесспорно: «Россия имеет свои особенности, с которыми нельзя не считаться. »
Произведения писателя ведут по вехам его размышлений на важную тему. В рассказе «Бесстыдник» (ранняя редакция — 1877) стоит вопрос о том, каков русский человек и насколько зависит он от окружающих условий. Начавшись издалека, этот разговор как будто склоняется к простой истине: человека воспитывают обстоятельства, он целиком ими определяется. Между средой и поведением личности прямая зависимость. Но расхожая истина вдруг попадает на перекресток спора и претерпевает неожиданное и жутковатое превращение. А что же значит тогда сам человек? В параллель распространенному взгляду выдвигается цинический парадокс о широте русских людей, имеющих «от своей богатой натуры на все сообразную способность». Его высказывает «провиантщик», наживавшийся в Крымскую войну за счет погибавших в траншеях солдат и офицеров.
Но оценка автора не вызывает сомнений: это им рассказ назван недвусмысленно — «Бесстыдник»! Он с теми, кто «идеальничает». Лесков здесь, как и во многих произведениях позднего, творчества, выступает как беспощадный сатирик. Им и дается объяенение, откуда возникает «бесстыдство»: из неразвитости гражданского сознания, от ослабленности нравственного чувства, от официальной узаконенности и общепринятости произвола. По словам писателя, Крымская война явилась «вскрытием затяжного нарыва». В этом рассказе логическое предварение всех размышлений Лескова о национальном характере и приглашение к анализу, обсуждению.
Взгляды художника менялись, не застрахован он был от крайних мнений и ошибок, но направление «дискурса» о национальных особенностях в его творчестве определенно. Он безусловно расходится и с охранительной идеологией и со сторонниками консервативной националистической утопии. Хотя были попытки представить Лескова выразителем старой, исконной Руси, «бытописателем XVII века в XIX», он заявлял недвусмысленно и запальчиво о неприемлемости для него «пошлого пяченья назад «домой», т. е. в допетровскую дурость и кривду». Считая, что «с предковским;» преданиями связь» рассыпаться не должна, он тем не менее ясно отличает обоснованную память культуры от безоглядочной идеализации патриархального прошлого.
Показательно в этом отношении «обозрение» «Загон» (1893). Коснувшись истории попыток провести в России некоторые преобразования в крестьянском быту, Лесков высмеивает самодовольное невежество и дикость их противников. Гимн «курной избе» — не спасение для зашедшего в тупик общественного уклада. За отсталость народа ответственны те, кому принадлежат власть и знания. Оказывается, что от построений иных публицистов и мыслителей недалеко до дремучего убожества «твердо-земного» помещика-пензяка или «отставной» генеральши. Не принимая призывов к «замкнутости» и выступая за «широкое международное общение с миром», писатель иронизирует: «стремление отгораживаться от света стеною нам не ново». «Стена» и «загон» — принадлежности отсталого общественного существования. Это выступление было поддержано Л. Толстым: «Хороша старина, но еще лучше свобода».
Однако размышления, которые в «Бесстыднике» и «Загоне» сформулированы с публицистической прямотой и поданы с сатирической определенностью, с большей многозначностью звучат в произведениях, далеких от публицистики и сатиры. Проблема национального характера дана в нескольких «регистрах» в повести об Иване Северьяныче Флягине, появившейся в 1873 году, как раз на этапе углубившегося внимания писателя к этой проблеме. Лесков сталкивает своего Очарованного странника с жизненным укладом степных кочевников татар, проводит через искушение «азиатчиной». Хотя внешне герой на время плена сливается с иноплеменным укладом, внутренне для него даже и не стоит вопроса об отказе от своей органической сути. Хитро используя темноту и запуганность кочевого становища в случае с крещением и побегом, Флягин тем самым доказывает свою непричастность к чуждому образу жизни. В своих странствиях Иван Северьяныч оказался между полицейщиной, царящей на его родной земле, и «азиатчиной», спасшей его на время от преследований и казенного суда, но забравшей в новую неволю. Однако, наделенный богатырскими задатками мужества, чистоты и независимости, он с честью выходит из испытаний, приобретая еще большую душевную крепость, приближаясь к осознанной этичности.
А в «Колыванском муже» (1888) еще встреча с иноплеменной культурой — искушение «неметчиной». И с такой же остротой заданы вопросы: выстоит ли герой в своей национальной сути? Что сохранит, чем пожертвует? Опять увлекает «страстная и странная повесть», теперь рассказываемая русским моряком Иваном Никитичем Сипачевым. Только вряд ли стоит, вслушиваясь в признания добродушного, вызывающего симпатию героя, не замечать дружелюбной усмешки автора: он-то знает дело глубже и в полном объеме.
Встреча разных национальных характеров в повести подана заостренно, почти утрированно. И вот у Сипачева сыновья получают немецкие имена, крещены не по православному обычаю. Герой страдает от неудовлетворенности и обиды. Легко во всем обвинить тещу Венигрету, непреклонную Аврору, слабую Лину, а за ними — строгий, педантичный жизненный уклад. Но не правильнее ли задуматься над тем, что отличает в первую очередь главного участника событий, потерпевшее лицо? Его две женитьбы до этого показали, что он чаще всего оказывается игрушкой в руках более сильных людей и обстоятельств. Не случайно в его самообвинениях мелькает слово «тряпка». «Неопределенность» и безволие, к сожалению, дополняют его завидную широту и обескураживающую открытость.
Но при всех своих терзаниях герой, доверяя собеседнику свое «горе», признается и в «счастье». В этом произведении нет плохих людей, хотя персонажи ссорятся, переживают, несут потери. Все выяснится, если подумать, что соединило Сипачева с немецкой семьей. Его потянуло в прочный мир домашнего уюта, надежного и опрятного быта, к чуткости и чистоте отношений после горького опыта. И, конечно, Иван Никитич «управлен хорошим кормчим», как названа повествователем Аврора, всегда побуждающая героя к правильным и решительным поступкам. Она умеет говорить «найн», а Сипачев в этом умении нуждается. «Трудная, серьезно задуманная фуга», фуга достойной жизни, требует воли, решительности. В свою очередь категоричное «нет» Авроры выигрывает от соединения с добротой и покладистостью Ивана Никитича.
Лесков предложил читателям глубокую и тонкую вариацию на насущную тему. Прозаиком изображено живое общение различных культур и бытовых укладов, психологических типов и этических принципов, не обходящееся без потерь и компромиссов, но и обогащающее, требующее уступок, но и выясняющее, от чего отказываться нельзя.
В «Колыванском муже» Лесков как бы исправил ошибку слишком категоричного противопоставления тех же самых племенных обычаев, допущенную им в повести «Железная воля» (1876). «Вопрос о немецкой воле и нашем безволии» там решался скорее в пользу «безволия». Непреклонный Гуго Пекторалис из Доберана, не выдержавший соревнования в терпеливости с безалаберным Сафро-нычем и подавившийся блином на поминках по своему противнику, был, пожалуй, схемой, предварительным подходом к сложной теме. Не случайно «Железная воля» не была включена автором в собрание сочинений. В «Колыванском муже» мысль Лескова многозначнее и у нее есть перспектива.
И художник выскажется в одном из писем 1888 года: «. надо избегать племенного разлада. «Единство рода человеческого», — что ни говорите, — не есть утопия; человек прежде всего достоин участия, потому что он человек, — его состояние я понимаю, к какой бы национальности он ни принадлежал». Писатель добавляет: «. человек, родственный мне по мысли, — роднее того, который одного со мною племени, но настроен совсем иначе, как я».
Один из самых необходимых и важных путей воплощения национального характера — бескорыстное творчество. Лесков придает особое значение в русской жизни умельству и художеству. Это видно в показе им судеб «искусников», талантливых самородков, в изображении их мытарств и озарений. Мастера, способные своими-золотыми руками сотворить «что-нибудь сверх понятия», несут в своей жизни и делах смысл общезначимый. В них духовная энергия народа, движение, надежда. Тем более что обозначения «артист», «красота», «таланствовать» приложимы в сознании писателя ко многим людям, а не только к тем, кто впрямую причастен к производству творений ремесла или искусства. Артистизм, умельство, художественная одаренность — непременная принадлежность личности, по Лескову.




