Кроткая Достоевский краткое содержание
Кроткая Достоевский краткое содержание повести
Повесть «Кроткая» впервые была опубликована Федором Михайловичем Достоевским в 1876 году. В этом произведении автор отражает тяжелейшее душевное состояние главной героини, которое приводит к добровольному уходу из жизни молодой женщины. Поводом для создания писателем данной истории послужило случившееся в Петербурге самоубийство нищей швеи, при этом девушка выбросилась из окна на четвертом этаже, держа в руках икону. После этого происшествия Достоевский, по его собственным словам, не переставал думать о несчастной душе, которая уничтожила сама себя, и в результате его длительных и напряженных размышлений появилось соответствующее произведение.

Рассказ ведется от лица мужчины, занимающегося выдачей денежных средств в долг под солидные проценты и ставшего супругом центральной героини повести. Однажды к нему приходит совсем юная девушка, находящаяся в поиске должности гувернантки, она приносит в заклад последние остатки своего весьма скромного имущества. Ростовщику искренне нравятся чистота, невинность и в то же время несомненное чувство собственного достоинства, присущие посетительнице. Он немедленно решает, что в дальнейшем она станет принадлежать именно ему, нисколько не сомневаясь в том, что сумеет завладеть этой кроткой и доверчивой девушкой.
Мужчина предлагает новой знакомой стать его женой, подчеркивая, что, несмотря на его теперешнее ремесло, он происходит из дворянской семьи и является штабс-капитаном в отставке. Избранница рассказчика, измученная нищетой и отчаянием, соглашается на брак, она готова искренне любить супруга и подарить ему свое сердце. Однако сам ростовщик мечтает не о сердечных чувствах, а о безграничной и безоговорочной власти над другим живым существом, поскольку его душа уже отравлена и уязвлена многочисленными неудачами и поражениями, настигавшими этого человека на жизненном пути.
Муж центральной героини повести полагает, что он не сумел ничего добиться, считая свою деятельность ростовщика унизительной для себя, он пытается каким-либо образом отомстить обществу. Мужчина мечтает о том, чтобы хотя бы одно создание преклонялось перед ним и воспринимало его в качестве настоящего героя. Рассказчик начинает воспитывать Кроткую, которой в повести не дается никакого конкретного имени, желая, чтобы она в моральном отношении стояла перед ним на коленях. Ростовщик холодно и жестко пресекает ласку и нежность с ее стороны, ему необходима полная покорность и преклонение перед ним
Женщина чувствует себя глубоко оскорбленной такой реакцией на ее чувство, она пытается протестовать и по-своему сводить счеты с мужем. Кроткая в течение нескольких дней не произносит ни слова, она надолго покидает дом, однажды она насмешливо интересуется у супруга, действительно ли его изгнали из полка в связи с тем, что он не решился принять участие в поединке из-за собственной трусости. Рассказчик ощущает, что в душе жены лишь возрастает ненависть и презрение к нему, в один из вечеров он кладет на столик перед ее кроватью револьвер.
Женщина в полнейшем отчаянии заканчивает жизнь самоубийством, выбросившись из окна. Мужу становится ясно, что именно он уничтожил ее привязанность, при этом притворяться любящей супругой она не могла, что и привело Кроткую к роковому решению.
В повести показана трагедия чистой и целомудренной души, готовой любить, но оказавшейся в руках морального тирана. В итоге героиня истории предпочитает умереть, осознав, что уже не сумеет подарить мужу настоящее чувство и сделать его счастливым.
Татьяна Касаткина. Контекстный анализ повести Ф.М. Достоевского «Кроткая»
Последнее время «фантастический рассказ» Достоевского все чаще анализируется с позиций психологии. Задается вопрос: «Кротка ли Кроткая»? [1] – и, разумеется, триумфально доказывается, что вовсе нет. При этом под «кроткой» понимается примерно то, что записано в словаре Даля: тихий, скромный смиренный, любящий, снисходительный; не вспыльчивый, не гневливый, многотерпеливый. Что, конечно, совсем не вяжется с рядом сцен, особенно из главки «Кроткая бунтует», ну, например: «Она вдруг вскочила, вдруг вся затряслась и – что бы вы думали – вдруг затопала на меня ногами; это был зверь, это был припадок, это был зверь в припадке» (24, 17).
С одной стороны, некротость кроткой здесь, вроде бы, очевидна. С другой стороны, на основании очевидных фактов героиню можно обвинить и в развратности – ибо замужняя дама назначает свидание на стороне очевидно не из целомудрия. И все же герой утверждает обратное [2] Равно как обратное утверждает и автор. Мы ведь, по воле автора, даже лишены возможности называть Кроткую как-либо иначе – за отсутствием у главных героев имен собственных мы автоматически называем ее по ее качеству, акцентированному героем-повествователем и вынесенному в заглавие автором.
Итак, нас в данной работе не будет интересовать мнение читателей по поводу психологических качеств героини – нас будет интересовать мнение автора по поводу ее онтологических качеств. О чем рассказ «Кроткая»? Почему это – «фантастический рассказ»? Что за странное предисловие автор предпосылает своему тексту? Почему у главных героев нет имен? И почему, наконец, главную героиню называют Кроткой?
Посмотрим, как определяется кротость в самом фантастическом рассказе. «Тут-то я догадался, что она добра и кротка. Добрые и кроткие недолго сопротивляются и хоть вовсе не очень открываются, но от разговора увернуться никак не умеют: отвечают скупо, но отвечают, и чем дальше, тем больше, только сами не уставайте, если вам надо» (24, 8). Странным образом, кротость здесь характеризуется через одну-единственную черту – неспособность закрыться в молчании, сокрыться в молчание, отказаться от коммуникации, от связи, от сообщения с другим. На фоне постоянного и намеренного ухода в молчание главного героя, на фоне избрания им молчания как главного воспитательного средства, такое определение кротости приобретает особое значение.
Запомним это и вернемся к началу «фантастического рассказа».
Дальше в предисловии «От Автора» идет очень странное и абсолютно неудовлетворительное объяснение Достоевским жанрового подзаголовка своего рассказа, сводящее к тому, что рассказ назван фантастическим, поскольку герой ни при каких условиях не мог бы вести его от первого лица. В качестве прецедента автор ссылается на «Последний день приговоренного к сметной казни» В. Гюго.
Если что здесь и выглядит фантастически, так это само объяснение!
Таким образом, Достоевский располагает свое произведение на кресте контекстов, что позволяет математически точно определить его значение [4]
И еще «Кроткая» о том, что люди весьма успешно выполняют друг для друга функцию тюремщиков, мучителей и палачей. Любой человек найдет себе тюремщика и палача в лице единственного друга, которого захочет обрести на земле (герой постоянно подчеркивает, что Кроткая – единственный человек, которого он себе готовил на земле, а другого ему и не надо было). И сам станет ему тюремщиком и палачом, в то время как мог бы стать освободителем.
Эта тема «Кроткой» особенно ясно звучит на фоне постоянно повторяющихся сетований героя «Последнего дня…»: « Вот что сделают люди с твоим отцом, а между тем ни один из них не питает ко мне ненависти, все меня жалеют, и все могли бы спасти. А они убьют меня. Понимаешь, Мари? Убьют хладнокровно, по всем правилам, во имя торжества правосудия. Боже правый!» Все могли бы спасти героя Гюго – от жандарма, забывшего закрыть дверь, до короля, могущего подписать приказ о помиловании. Но спасителя ему не находится…
Еще более тюремный характер мир приобретает после покупки отдельной железной кровати для Кроткой и ширмочек, а потом – отдельного стола. Так общая камера превращается в две одиночки. Характерно, что когда весь мир, построенный героем, вдруг рушится, или, точнее, переворачивается (мы еще к этому вернемся), он – не зная зачем (самые важные у Достоевского моменты выделяются таким незнанием) – выйдя из дома, нанимает извозчика к Полицейскому мосту, но тут же и отпускает его (24, 27).
Итак, жизнь не только протекает под знаком смертного приговора для каждого, но и мир есть тюрьма, и всякий друг другу – тюремщик и палач [5]
Отсутствие имен собственных у центральных персонажей в «Кроткой» объясняется Гюго в предисловии к «Последнему дню приговоренного…», где он утверждает, что его роль – « роль ходатая за всех возможных подсудимых, виновных или невинных, перед всеми судами и судилищами, перед всеми присяжными, перед всеми вершителями правосудия. Книга эта обращена ко всем, кто судит. И для того, чтобы ходатайство соответствовало по масштабам самой проблеме, автор писал “ Последний день приговоренного к смерти” так, чтобы в нем не было ничего случайного, частного, исключительного, относительного, изменяемого, эпизодического, анекдотического, никаких фактов, собственных имен, он ограничился (если можно назвать это ограничением) защитой первого попавшегося приговоренного к смерти, казненного в первый попавшийся день, за первое попавшееся преступление».
Называя первую главку повествования героя «Кто был я и кто была она», автор «Кроткой», в свою очередь, максимально генерализует ситуацию – он создает для нас ситуацию единственного мужчины и единственной женщины на земле – ситуацию, которая однозначно отсылает нас ко временам рая (рай совсем не так неожиданно появится в конце рассказа, как кажется на первый взгляд, он дан как базовая ситуация еще в самом начале) – но, на самом деле, не рая, а земли, уже пораженной семенем тли, грехопадением, разделением.
То есть – к моменту изгнания из рая.
Ибо не я и ты присутствуют здесь, но я и она, то самое «она», которое впервые появится в библейском тексте в словах Адама: «Жена, которую Ты мне дал, она мне дала…» (Быт. 3, 12) – в тот момент, когда подельник будет перекладывать на другого общее преступление, следствием которого и явится приговор смертной казни для всего человечества и превращение земли, произведшей терние и волчцы, в его общую тюрьму.
Характерно, что до последней страницы обращение «ты» не появится в тексте, герой будет избегать местоимений второго лица в именительном падеже даже там, где это будет не так-то просто. Ты появляется только вместе с раем: «Слепая, слепая! Мертвая, не слышит! Не знаешь ты, каким бы раем я оградил тебя» (24, 35).
Герой «Кроткой» занят в рассказе тем же, чем и Адам по грехопадении – созданием замкнутого автономного мира, мира-тюрьмы, и этот мир непременно предполагает иерархию внутри себя самого, радикальное и роковое неравенство. Из двух людей в мире один должен означать собой его зенит, а другой – его надир, и первоначально в виде верхней точки герой видит, конечно, самого себя. Он сразу упирает на то, что «мы разница и что я – загадка» (24, 13). И его конечное видение этого мира таково: «Я хотел, чтоб она стояла передо мной в мольбе за мои страдания – и я стоил того» (24, 14). «Увидит потом сама, что тут было великодушие и падет в прах, сложа в мольбе руки» (24, 17).
И вот здесь необходимо посмотреть контексты, сопровождающие историю Образа Богоматери, принесенного Кроткой герою-ростовщику, Образа, с которым она вошла и вышла навсегда из его дома.
Именно в тот момент, когда героиня наконец – истощив все свои «дряненькие» вещи – решилась заложить Образ – закладчик (это особая история, почему наш ростовщик именует себя закладчиком, но сейчас мы оставляем ее в стороне) – представляется ей Мефистофелем. Именно в этом качестве он принимает закладываемый ею Образ – ее внутреннего человека, образ Божий в ней, самое дорогое из имеющегося, то, что она никак не хочет продать и непременно надеется выкупить.
Чтобы у нас не было сомнения на счет того, к кому попала Кроткая, Достоевский дает второй контекст: пушкинского «Демона»: в момент, когда герой описывает свою систему «опускания» героини, он говорит: «Я прямо и безжалостно (я напираю на то, что безжалостно) объяснил ей тогда, что великодушие молодежи прелестно, но – гроша не стоит. Почему не стоит? Потому что дешево ей досталось, получилось не живши, все это, так сказать “первые впечатления бытия”…» (24, 14).
Таким образом, и самоубийство Кроткой, которую сначала хотели заставить молиться идолу, а теперь саму хотят превратить в идола, начинает выглядеть иначе – как жертва внешним человеком для спасения внутреннего человека – и в своем самоубийстве она выносит, наконец, из дома ростовщика, из общей – а потом отдельной – тюрьмы Образ, некогда заложенный ему.
А закладчик, благодаря ей, вспоминает о том, что нельзя построить мир любви для двоих, для двоих можно построить только тюрьму, что непременно должен быть Третий, Тот, кто сказал: «Люди, любите друг друга» (24, 35). Потому что основание этой любви только одно: «как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга. По тому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою» (Ин. 13, 34-35).
Закладчик остается среди мертвецов на мертвой земле, под мертвым солнцем. И тут обозначается цель Достоевского в написании этого рассказа – и она тоже прочитывается сквозь предисловие Гюго: « И теперь автор считает своевременным, раскрыть ту политическую и социальную идею, которую он хотел довести до сознания общества в доступной и невинной форме литературного произведения. Итак, он заявляет, или, вернее, открыто признает, что “ Последний день приговоренного к смерти” – это прямое или косвенное, считайте, как хотите, ходатайство об отмене смертной казни. Цель его – и он хотел бы, чтобы потомство, если только оно остановит свое внимание на такой малости, так и восприняло это произведение, – цель его не защита какого-то одного определенного преступника, что не так уж сложно осуществить от случая к случаю; нет, это общее ходатайство о всех осужденных настоящих и будущих, на все времена; это коренной вопрос человеческого права, поднятый и отстаиваемый во весь голос перед обществом, как перед высшим кассационным судом…»
Итак, именно учет контекстов, на которых настаивает Достоевский, дает нам возможность совершенно так же понять мысль, заключенную в тексте, « как сам писатель понимал ее, создавая свое произведение » (18, 80).
[2] «И ее ли, безгрешную и чистую, имеющую идеал, мог прельстить Ефимович…» (24,19).
[3] «Есть всего две возможности истолковать появление этой книги: либо в самом деле существовала пачка пожелтевших листков бумаги разного формата, на которых были записаны последние мысли несчастного страдальца; либо нашелся такой человек, мечтатель, изучающий жизнь в интересах искусства, философ, поэт, словом, человек, который увлекся этой мыслью, или, вернее, эта мысль, однажды придя ему в голову, настолько, увлекла его, что он мог избавиться от нее, лишь изложив ее в книге.
Пусть читатель остановится на том из двух объяснений, которое ему больше по вкусу». См.: Гюго Виктор. Последний день приговоренного к смерти. Перевод Н.Касаткиной. Собрание сочинений в 6 томах. Т. 1. М.: Правда, 1988. http://lib.rin.ru/doc/i/23888p.html Далее текст цитируется по этому же электронному ресурсу.
[4] Напомню удивительное рассуждение Ф.М. Достоевского о художественности, где он считает достижимой ту самую адекватную интерпретацию, достичь которой когда-нибудь отчаялось все современное литературоведение: «Чем познается художественность в произведении искусства? Тем, если мы видим согласие, по возможности полное, художественной идеи с той формой, в которую она воплощена. Скажем еще яснее: х удожественность, например, хоть бы в романисте, есть способность до того ясно выразить в лицах и образах романа свою мысль, что читатель, прочтя роман, совершенно так же понимает мысль писателя, как сам писатель понимал ее, создавая свое произведение» (18, 80).
[6] Мозер (узы, оковы; Вт 10.6) – один из станов израильтян в пустыне у горы Ор, где умер Аарон (в Чис. 33.30,31 назван Мосероф).
[7] «И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего» (Откр. 21, 2).
Загадки Кроткой
Автор представляет героя закоренелым ипохондриком, человеком, живущим в вечных страхах и в вечном поединке с жизнью, которая у него всегда под подозрением. А то стал бы он, еще даже и не женившись, заранее обустраивать себе целую систему безопасности в будущем браке и водружать мысленные баррикады для сосуществования с Кроткой, приходившей к нему, закладчику, со своими жалкими копеечными вещицами очень юной, болезненной и трогательной в своей «гордыньке» барышней. Поединок заканчивается гибелью Кроткой, бросившейся из окна с иконой Богородицы в руках…
Так у Достоевского… А нам что за дело до этой старинной супружеской драмы – нынче-то все проще, все не так… Да и девиц таких, как Кроткая, где сыскать? Вчерашних вышколенных в строгих правилах институток (или гимназисток), замученных обстоятельствами жизни, лютой бедностью, но с невиданным упорством держащихся при том драгоценных для них принципов и идей, и основанного на этих принципах чувства независимости и собственного «Я». Так воспитаны.
Тип этот женский, – детище заимствованной в западных католических и протестантских пансионах и внедренной в России при Екатерине II системы женского воспитания, был не раз блистательно явлен Достоевским в его романах, – он прекрасно знал его и в жизни. Та же Катерина Ивановна в «Преступлении и наказании», на краю жизненного краха бредящая своим когдатошним фрейлинским шифром. Или Мария Исаева – первая жена Достоевского, реальный прототип Катерины Ивановны, и даже Анна Григорьевна Сниткина – супруга и истинный друг последних пятнадцати лет жизни Федора Михайловича… При всех ее действительно высоких душевных добродетелях и заслугах, и она ведь была из тех девушек, научившихся самостоятельно зарабатывать, твердых, решительных, с принципами, и… с некоторой духовной ограниченностью, увы, о чем есть свидетельства в воспоминаниях и документах, к Достоевскому относящихся.
Корень зла – по Достоевскому – в самом человеке, в средоточии его духа. Увы: духа больного. Причем больного очень давно – со времен прародителей Адама и Евы, и по наследству от них переданного и нам, их потомкам, да еще и поколениями многократно преумноженного. Потому-то Достоевский писал не о нарушениях правила, не об исключениях, но обо всех, о человеке вообще, о том, что касается и каждого, и человечества в целом, и на все времена. Потому-то и все случающееся с его героями происходило не в каком-нибудь конкретном сыром и мрачном Петербурге, на изображении реалий которого постоянно застревают сценографы, или в Скотопригоньевске («Братья Карамазовы»), дублирующем до микронной точности топографию и топонимику Старой Руссы, а во Вселенной, где Скотопригоньевск – есть образ Вечного города – то самого Рима-блудницы, вожделеющей «хлеба и зрелищ». Именно в «Столичном городе» – так назывался трактир в Скотопригоньевске, и именно так величался всегда Рим, происходит самый важный разговор о Боге Ивана Карамазова с братом Алешей. А топография и топонимика служат Достоевскому вовсе не для примитивного обнаружения прообразов «Скотопригоньевска», но для восхождения к гораздо более высоким символическим начертаниям, как в примере со Столичным городом.
Достоевский мыслил в масштабах Священной Истории, движимой Промыслом Божиим, и другой истории для него не существовало. Той истории, в которой России, с трагическими процессами ее расцерковления, происходившего на глазах у Достоевского, принадлежало центральное место…
***
Образ Кроткой не прост для постижения. Он как та жанровая игра самого Достоевского, сотворен мерцающим, меняющимся, все время преображающимся. Не просто читателю распознать природу этого образа, увидеть, что Кроткая – вовсе не кроткая. Да, это юное, уже много страдавшее и болезненное существо, которое вызывает жалостливое сочувствие. Но с другой стороны: с первых дней общения со своим будущим мужем она выказывает изначальную предубежденность против него. В своих реакциях Кроткая являет цепь непрерывных скрытых и явных осуждений этого неудачника-закладчика и сверх того – неисходное чувство высокомерного превосходства над ним. Становясь «все дерзче и дерзче», она выказывает вовсе не малую способность к бунту и сопротивлению. Пытаясь сохранить свое личное достоинство, она ничуть не уступает ни в степени своих внутренних амбиций и гордыни своему противнику – супругу. Кротость, или, точнее, скрытность, молчаливость, – она лишь личина тайной духовной гордости и превозношения, которые выдает только «огонь», вспыхивающий в ее глазах от малейшего укола самолюбию, злые, едкие, «дурные» улыбки, мстительность, стремление в любой даже унизительной и проигрышной ситуации найти для себя «выгодную» высоту, сохраняя в своем «горделивом смирении» (!) чувство своего внутреннего превосходства – по известному принципу «уничижение паче гордости». «Бунт и независимость» – вот что было…». И все это ради сохранения собственного достоинства, своего драгоценного «Я», или, выражаясь по-церковному, «самости» вчерашней благообразной и хорошо воспитанной институтки или гимназистки, – барышни из числа первых образчиков нарождавшейся тогда интеллигенции, цену себе знать уже научившейся, а милосердию и великодушию к страдающему, пусть даже и по собственной вине человеку,– нет.
У Достоевского Кроткая вначале хотела и пыталась «любить», но натолкнувшись на напускную строгость тяжело недугующего гордыней супруга, перешла к ответным действиям, начав его тиранить по-своему. Началась война. Когда же с его глаз начала спадать пелена и его скрытая, изуродованная предрассудками гордыни любовь всё-таки стала вырывается наружу, вдруг оказалось, что вот этого-то она понести уже и не может и не хочет: ведь тут потребовалось бы смирение, самоотречение, пришлось бы стереть из памяти все ее обиды, простить, признать его достойным любви, увидеть и собственную неправоту… И Кроткая милости и смиренному прощению предпочитает самоубийство.
«Зачем умерла эта женщина?» – восклицает герой вслед за автором, знающим, что любовь к Богу и любовь к ближнему исключают любовь к себе. Его (Федора Михайловича Достоевского) создание – Сонечка Мармеладова – не только не убивает себя, но своим смирением, умением устранять свое «Я» и подлинно самоотреченно любить, тем самым и спасает гордеца Раскольникова. А рядом с ней, казалось бы, и любящие, и достойные, и прекрасные женщины, но… отягощенные, как и Кроткая, самолюбием и тайным превозношением, а потому терзающие и разрушающие все и всех вокруг себя…
Достоевский как никто другой (вскоре вслед ему пойдёт Чехов, любивший идеал русской смиренной женщины, выпестованный в веках в народном почитании и воспевании Пресвятой Богородицы и стремлении русских жен походить на Неё) именно от женщины ожидал спасения миру благодаря её великой готовности ко смирению. Он ведал, что на смирении женщины стоит мир, что любовь, без отречения от самолюбия не может совершиться как любовь: не сможет помогать, врачевать, поддерживать и, тем более, спасать любимых.
***
Достоевский в образе Кроткой не смягчает реальности, взирая на нее трезво и довольно жестко. Не случайно ведь трагический финал этого брака предопределяется с самого начала: Кроткая приносит в заклад икону. Герой-закладчик также далек от подлинной веры, от молитвы, хотя потребность молиться в сердце его еще жива. Но, жаждая утолить боль после гибели Кроткой целительным словом Псалтыри, он не находит сей святой Книги в доме, да и по церковнославянски читать тоже не умеет…
Горе.
Лишь незадолго до самоубийства служанка Лукерья застает Кроткую сидящей перед тем самым принесенным в заклад образом, с которым она в конце концов и выбрасывается из окна. Вообще слово Бог с большой буквы в тексте рассказа, – не всуе, а сознательно, из веры произносит одна только Лукерья. В самом начале рассказа она говорит весьма знаменательное слово: «Бог вам заплатит, сударь, что нашу барышню милую берете, только вы ей это не говорите, она гордая».
Лукерья гимназий, понятно, не кончала. Она кухарка и вера, еще не сокрушенная институтским воспитанием и науками, в ее сердце живет. Ее речь – и для автора, – слово действительно православного человека. Одно – в начале, другое – в конце, перед самоубийством: «Давно, барыня, следовало бы барину к вам прийти прощения попросить… Слава Богу, что вы помирились…», – немного, но сколько в них добра и мягкости, и ума природного, сколько Божьего тепла излучают они, напоминая двоим о погубленной возможности жертвенно любить. Потом, добавим к слову, слуги этого изумительного русского типа (Пушкиным открытого) появятся во множестве у Чехова. Он-то эту Лукерью и выведет на первый план, как, к примеру, в «Студенте», в образе маленькой, рябой, забитой Лукерьи на «вдовьих огородах», переживающей рассказ о страстях Христовых с великой силой живого неиспорченного гордостью сердца.
Герой Достоевского – человек горячий, пылкий, взрывной… Он может видеть за собой свою неприглядную «наготу», может называть ее соответствующими именами, он может признаваться в трусости и в своем тщеславии, он может любить, – он человек, в котором гордость не съела до конца горячего сердца, сердца, способного к возрождению. Его образ у Достоевского приводит на ум образ «разбойника благоразумного», а с ним и все столь дорогие христианскому сердцу мотивы о неправедности всех человеческих судов друг над другом, о сострадании к ближнему в его падениях, о святой вере в то, что человек, пока «еще не умер, может покаяться. ».
ПРО ИНСТИТУТОК
Этюд из книги «Воздыхания окованных. Русская сага».
Белоснежные воротнички, сдержанная, в меру свободная простота манер, твердость знающего, чего он хочет и что нужно хотеть характера, безупречная выдержка, множество полезных навыков и умений и при этом весьма жадная потребность пожить при возможности на полную катушку, непременно «быть любимой» (любить самим – это уж оставлялось для жертвенных неудачниц Сонечек Мармеладовых)… И долг и еще раз долг – чем не хороши?
Этот женский тип не стороной прошел по XIX веку в России… Он очень глубоко врос в русскую жизнь, смешался с русской почвой, привнес много ценного и полезного, но все-таки чуждого в корне своем духу туземному, православному. Вопрос тонкий и деликатный. Уж очень в этом русском женском типе смешалось добро и зло… А потому и полезно было бы держаться того, что Станиславский называл «правдой жизненных образов» (которая «заразительна»).
…Они много трудились, учили, лечили, умели довольствоваться крайней скудостью условий жизни, никогда не ныть, не жаловаться, не распускаться. Эти женщины были людьми долга: достойными, кристально честными и великодушными… Но не случайно в романах Достоевского – а Федор Михайлович был тонким знатоком женской души – этому идеальному и красивому женскому типу почти всегда противостоял другой тип, который мы могли бы объединить в образе Сонечки Мармеладовой (разумеется, подразумевая здесь строй ее души, а не что иное).
Первый тип, хорошо известный писателю, – к нему можно было отнести и некоторых его дальних родственниц, и хорошо знакомых ему сестер Корвин-Круковских – Анну и Софью, ставшую знаменитым математиком Ковалевской, и даже саму Анну Григорьевну, супругу и доброго ангела последних 14 лет жизни писателя. К ним вполне можно было бы отнести жизненный девиз Софьи Ковалевской: «Говори, что знаешь; делай, что обязан; и пусть будет, что будет».
Однако много выше ставил Федор Михайлович живое христианское самоотверженное, сокрушенное и смиренное сердце, никогда не ведающее о своих самопожертвованиях (как евангельская левая рука о добре, которое делала правая). Нет почти ни одного произведения у Федора Михайловича, где красоте, – казалось бы, достойной и заслуживающей уважения в своей основательной горделивости, – не противопоставлялся бы иной строй сердца – «Сонечек», познавших на деле, что стоит за евангельским словом: «Так всякий из вас, кто не отрешится от всего, что имеет, не может быть Моим учеником».
Осмелюсь высказать предположение, что симпатичный (в лексическом звучании этого слова в середине XIX века) тип образованной русской женщины-институтки, а следом и курсистки отозвался не только положительными сдвигами в сфере просвещения, но еще значительнее – и разрушительнее! – аукнулся он в сфере духовной: в оскудении веры, духа и благодати, покрывавших старинную простоту патриархально-семейной русской жизни. Ведь женщина – главное соединительное и охранительное начало семьи, но секрет состава сего «цемента» – в духе подлинного христианского смирения, о котором теперь мало кто правильно понимает…
Хороши были три чеховские сестры, а места себе в жизни своей найти не могли – попросту им всегда хотелось быть там, где их нет. Из этого корня возродилась, только в новом качестве, экзальтированность русской жизни. Как рядом, бок о бок они шли: оскудение духовности и благодатности, вытеснение всего мистического из человеческого сознания рассудочностью, позитивизм, нигилизм и, наконец, дурная мистика и экзальтация. Куда-то надо же было бедному духу человеческому, вытесняемому, выбиться, где-то найти себе кормежку – но только чтобы по пути смирения не идти, только чтобы гордынька не пострадала… Вот и пришел час спиритизма, хлыстовских оргий и кокаинового блеска расширенных зрачков… Начинался Серебряный век с его ярмонками (как произносили это словцо в старину) не личностей, не тщеславий даже, нет! – но индивидуальностей и экзальтации без берегов, не чурающейся ничего, что только могло подхлестнуть давно уставшие, истрепанные чувства.




